Книга о концах - Страница 42


К оглавлению

42

Что война - горе и несчастье,- про то понимают все до одного, и смысла в несчастьи никакого нет, и быть его не может, и искать его нечего.

И думает отец Яков: "Доведись мне объяснять - ничего не объяснил бы! И газеты читаю, и сам пописывал. И имею против них, несмышленых и малограмотных, сравнительно почтенное образование. Скажем так: отечество наше обижено вторгшимся в него неприятелем, злодействен-ным германцем. Нас бьют - мы бьем. Теперь скажем: уходите вы, пожалуйста, от нас, и мы драться совсем перестанем. Ведь обязательно уйдут, очень будут рады! Это, говорят, был бы сепаратный мир, как бы измена, мир позорный. Как мир может быть позорным? Это война позорна, а всякий мир - благодать. Кто кому изменил? Ведь Антип-то Косых, которому его жена, Матрена, пишет письмо,- он, Антип, никому обещанья не давал! Его, Антипа, и не спрашивали. Никому такого дела он, Антип Косых, не поручал, чтобы за него раздавать обещания! Попробуй-ка объясни теперь Матрене, по какой причине ее Антипа едят вши, а завтра будут есть черви! У союзников, может быть, иначе, а у нас так. И Антип только что не понимает и боится - силы своей не знает,- а то бы обязательно ушел в деревню, к Матрене. Это уж - вне сомнения".

Отцу Якову самому боязно своих мыслей. За такие мысли не только из цензоров, а и подале улетишь. И думать тут нечего: бери другую пачку цидулек, читай, черкай, ставь лиловый штем-пелек: дозволено военной цензурой. Антип, он тоже - знать-то он, может быть, и знает, а сидит в окопах и постреливает.

Собрав пачки в ровные стопочки, отец Яков несет их старшему начальнику:

- Тут сомнений не возбуждающие. А эти - на усмотрение, в количестве малом.

Работа отца Якова черновая, предварительная, хотя самая кропотливая. Его почтенной рясе доверили бы и большее, да он сам не берется:

- Чем могу - помогаю, насчет разбора мужицкой цидульки; а настоящая цензура - дело военное, мне недоступное, ваше дело.

Волосы отца Якова редеют и седеют. В лице стало больше строгости. И разговор отца Якова прост и отрывист. С тех пор как история поскакала вперед галопом, отец Яков подобрался, зорких глаз не спускает,- но прежней зоркости уже нет. Не все понятно. А что понятно - про то лучше смолчать. Утомился отец Яков. На остаток жизни наложено непосильное бремя. Тут и мудрец не всякий поймет - где же разобраться его поповской простоте!

НАКАНУНЕ

Из-под металлической каски робко глядят самые застенчивые в мире глаза, серые, несколько телячьи.

- Хотел спросить вас, товарищ Бодрясин...

- В-валяйте!

- Моя грамота какая: уездное училище. Не знаю, что ладно, что неладно.

- Ну?

- Да вот стихи пишу. Не прочитаете?

- А вы сами прочитайте.

Рядовой Изюмин читает не нараспев, а толково и внушительно:

А дома мама и жена

Семьи кормильца ждут напрасно,

Перед иконой зажжена

Лампадка с деревянным маслом.

Им не дождаться: он лежит

В чужой Шампании пределах,

Письмо в руке своей держит,

Душа навеки отлетела.

Бодрясину не нравится "держит" - неверно ударение. Может быть, лучше сказать "в руке его дрожит"?

- Я думал. Да как оно будет дрожать, когда он мертвый?

- От в-ветра. А то можно: "в его руке письмо лежит". А у вас, Изюмин, мать и жена дома?

- Да нету ж, я одинокий. Это только для стиха. А так ничего, товарищ Бодрясин?

- Ничего, хорошо.

- Мне писать очень нравится, бумагу портить.

- З-занятно, конечно.

- А вы стихотворений не пишете?

- Я не умею.

- Ну, вы-то, чай, все умеете!

Бодрясин загадочно улыбается. Действительно, он все умеет и все знает. Так, например, он сумел достигнуть возраста почтенности, живя как птица, в перелетах и без оседлости. Накануне войны он все же свил гнездо и вывел птенца, который, вероятно, скоро осиротеет. И знает он, Бодрясин, также все или почти все. Он знает, что война - бессмыслица и безумие; это не помеша-ло ему пойти на войну добровольцем. Он знает, что будет убит, может быть, рядом с Изюминым. Изюмин пишет стихи, а он, Бодрясин, все знающий, не хватает его за руку и не бежит с ним отсюда куда глядят глаза, только бы уйти и не видать этого вздора и преступления. И Бодрясин говорит:

- Слушай, Изюмин, будем говорить друг другу "ты"; мы - солдаты.

- Чего ж, я рад. Так-то, действительно, ближе и лучше.

- Д-давай обнимемся!

Они колют друг другу щеки отросшей щетиной. Изюмин благодарно смотрит телячьими глазами.

- Пиши, Изюмин, стихи, это хорошо. Тем хорошо, что никому нет от этого ни пользы, ни вреда; вот как и от трубки т-та-баку. А после войны ты станешь з-знаменитым поэтом, этаким новым Пушкиным.

- Ну, где уж!

- Нет, правда. Уж если писать - так писать лучше всех. Валяй - и все! Ты, значит, ста-нешь поэтом, а я вернусь к жене и ребенку, заберу их и уеду с ними на Волгу к-крестьянствовать. Это и есть счастье, Изюмин. Почему бы нам с тобой не быть счастливыми?

- Конечно, хорошо бы, раз что кому нравится. И чтобы вам самое лучшее, и мне бы чего-нибудь.

- А про войну забудем, будто ее и не было. Будто мы не убивали и в нас не стреляли. Был сон - и прошел. Люди все п-помирились и друг друга п-полюбили прямо до невозможности. И уж, конечно, навсегда. Ты этому веришь?

- Да ведь про всех не решишь, а уж чего лучше.

- А ты верь, Изюмин! Еще, сколько придется, тут посидим, а потом общая любовь, братство и больше ник-каких! Потому что иначе - черт его знает, что за жичнь! Нужно непре-менно верить в самый хороший конец - чего лучше не бывает. Ты верь!

- Так что же, я-то рад верить.

- Вот. Теперь слушай, Изюмин, милый товарищ. Если нас все-таки убьют наплевать, плакать не б-будем!

- После смерти не заплачешь.

42