Вечер. Обычно является Бодрясин. С ним просто и легко,- он по-настоящему добр, ни о чем не допытывается, понимает. Но и Наташа понимает его женским чутьем: Бодрясин несчаст-лив. Он может быть верным, преданным, и он достаточно сильный. Его нельзя не уважать и можно ценить в нем прекрасного человека, друга. Но полюбить в нем мужчину нельзя - и Бодрясин это знает. Вероятно, оттого он и несчастен. Говоря с ним, забываешь об его физическом уродстве; но не может родиться желания приласкать Бодрясина,- а ему больше всего нужна ласка. И, подавая ему при прощании руку, Наташа чувствует себя словно бы виноватой за себя и за всех молодых и здоровых женщин, которые вот так же дружески и приязненно отвечают на его пожатие.
Ночь. Анюта засыпает в ту минуту, как ее голова касается подушки. Эта счастливая способ-ность знакома и Наташе и даже в тюрьме ее отличала от других каторжанок. Но в последнее время она спит хуже и часто, проснувшись ночью, смотрит на светлое пятно на потолке от уличного фо-наря и не думает, а просто не может прогнать начинающуюся и обрывающуюся мысль, несвязную и утомительную, главное - напрасную. Не тревожно, а скучно - даже во сне скучно. Нужно бы что-то обсудить и решить, а чего начать и для чего продолжать? Так и откладывается с часу на час и со дня на день - безответно. По своей здоровой природе Наташа никогда не умела мечтать, как это делают женщины,- мечтать со вкусом, подробно и образно. Но рождалось беспокойство тела - и оно прогоняло сон. Чтобы унять его, она откидывала одеяло и простыни и старалась остыть до дрожи; тогда, снова закутавшись, засыпала.
И опять утро, новый лишний день.
В один из таких дней Бодрясин неожиданно пришел со Шварцем, которого Наташа почти не знала - встретила не больше двух раз. Бодрясин был хмур, неуклюже резок и неостроумен; таким остался весь вечер. Шварц, наоборот, приветлив, выдержан и умен. Разговорился - и оживил Наташу, хотя ей не понравился. Говорили больше о России, о печальных оттуда вестях. Не в пример другим эмигрантам, Шварц не говорил праздных фраз, не отрицал в России все живое, даже какие-то надежды возлагал на Думу, на деятельность земств; и о литературе говорил охотно и знающе; и молодежь не осуждал за уход от революционных мечтаний. Но у других фразы вырывались от любви и отчаяния, а Шварц как будто писал серьезную и обоснованную статью, нисколько ею не волнуясь. Вывод все равно был для него предрешен, и не событиями, а тем, что он, Шварц, назначил себе и другим поступать так, а не иначе. Этого он не говорил - но это чувствовалось.
Уходя, Шварц спросил Наташу:
- Ну что же, вы отдохнули и осмотрелись в Париже?
- Да я и не так устала.
- Вот Бодрясин вас оберегает, а я все хочу звать вас работать с нами. Конечно - подумав-ши. Как-нибудь поговорим?
На этом и простились. А когда они ушли, Наташа вспомнила, как было когда-то просто и естественно предложить Оленю, что бы он ни задумал, свою молодую силу и свою жизнь. Тогда она верила, и все верили, и было невозможно остаться в стороне. Тогда тянуло на жертву и на отказ от всяких радостей личной жизни; жертва и была радостью! А вот теперь Шварц пришел за ней, как за какой-то профессионалкой в терроре; он как бы оказывает ей честь. Может быть, он и прав - иного пути нет. Но ни радости нет, ни малейшего ощущения жертвенности. Самое боль-шее - обреченность.
Вернувшейся Анюте она сказала:
- Я, может быть, поеду в Россию, Анюта.
Та как будто давно ждала и спокойно ответила:
- Ну что же, Наташенька, и я с тобой! Если возьмете...
СТАРЫЕ ПРИЯТЕЛИ
Про шестую часть света нельзя сказать, что "вот ее люди спят" или что "вот они бодрству-ют"; нельзя сказать - "в ней зима" или "в ней лето" или еще - "она сыта и счастлива", "она голодна и бедствует".
В одном из ее городов утро, в другом ночь; в одной области вечная мерзлота, оберегающая от тления не только кости, но и мясо мамонта,- а в другой темнолицый южанин голыми ногами выдавливает сок виноградных гроздей. У нее нет одной мысли или одной любви, как не может быть одной веры и одного закона.
Время от времени кучка мудрых и многодумных выкладывает на счетах и выписывает на бумаге ее судьбу. Ветер несет слова, телеграф искру решений, почта пакет приказов. Ветер наты-кается на горы, искра тухнет в болотах, в пакете доходит труха и бумажный червь. Если бы не так,- тайный советник или народный комиссар и вправду могли бы приказать персикам расти на могиле мамонта.
Шестая часть света лязгает во сне челюстями, смалывает тупыми зубами историю, политику и прекрасный переплет ученого труда. Солнце спокойно обходит свои владения, в одном городе ночь, в другом утро, зябко на мысе Челюскина, знойно на Каспии, а счастье и несчастье не впи-саны в книгу человеческих законов. Кучка многодумных давно сгнила, тело мамонта нетронутым покоится в мерзлоте. Одной судьбы и одной истории нет: есть тьма судеб и тысяча историй.
Если прилично так выразиться о грузной и почтенной фигуре землепрохода и свидетеля истории,- отец Яков завертелся на сибирском приволье. Побывал на славном море Байкале, подивовался его красотам, прокатился и до Владивостока, побывал и на Амуре, и в Северной Монголии, и на всех великих сибирских реках - на Лене, на Оби, на Енисее. Людей перевидал множество, приятелей приобрел без конца и повсюду и написал статей и статеек столько, что и трети написанного не могли вместить дружественные издания. В Тобольске случайно сведя зна-комство с проезжим английским ученым, кое-как маракавшим и по-русски, отец Яков заготовил и поднес ему описание некоторых ссыльных и каторжных поселений, частью по личным наблюде-ниям, больше по чужим рассказам.